Будучи человеком мнительным, стеснительным, и нерешительным, Бюмм любил вот такие тихие диспуты в которых козырял логикой, стройностью суждений и обоснованностью доводов. Споры с самим собой он выигрывал всегда. За какую бы ,,сторонуˮ не выступал. Вот и сейчас он был безупречно убедителен. Осознание этого вселяло гордость и позволяло ощущать в душе маленький праздник. А праздники не возбраняют проявить снисходительность, сделать уступку давней школярской привычке, тешиться вином натощак.
Мэтр долил себе в кружку и выпил. Не залпом, не длинным протягом, не частыми глотками, но малюсенькими капельками лакания, затаскивая в рот через сжатые губы, смоченный в вине язык. Нёбо купалось в неге вкуса.
− Все мы живем страхами. Отсюда и огненное чудовище...
Гарганега просто великолепна!
−.... с огненным взором....
Если что лучше гарганеги?
−.... и огненными слезами?
Ниббиола? Тут можно поспорить! На этом уважаемый мэтр заткнулся, отведя глаза от матово блестевшей бутыли за окно.
Чудище пролетало мимо, щеря огненную пасть. Его горящий взгляд искал... кого?
Мэтр, натура утонченная и чувственная, почти поэтическая, часто фантазировал свою кончину − все мы смертны, теологу ли не знать, но лучшей и придумать не мог. Под крышей собственного дома, а не в изгнании или в пути или в узилище. В кресле, а не в колодках каторжника или побирушкой у церкви или неприкаянным перекати-полем. С кружкой прекраснейшего вина в руке, а не истощенным от голода или мусоля в беззубом рту грязную корку из собачьей плошки. Многим только завидовать. Мэтру. Бюмму.
Легкая снежная взвесь. Не снег. Пудра. Всякий источник света окружен сверкающим ореолом, окутан переливчатым сиянием, а границы и контуры утратили четкость и размыты. Порывы ветра сгоняют колдовской муар, но через мгновение, в затишье, он восстановлен в прежнем виде. В этой небрежной игре, легкомысленной забаве, озорном баловстве света и ветра ощущается явная противоречивость, непорядок, нарушение прописных истин. В такую пору должно быть тихо. Ночь время тишины, темноты и доверительных историй шепотом. Но ветер ломает ветки, скрипит флюгером, брякает жестяным карнизом, воет в печных трудах, плещет волной в гранит берега, крошит лед о пристань, борта фелюг, баркасов и барж. Где-то раздаются голоса, выкрики, бегут, топочут, а под самые облака вспухают зарева беснующегося огня. Кто не спит, расскажут тем, кто спали. И вряд ли их истории понравятся соням.
За окном темень, холод, и ветрено, а в комнате тепло. В большой жаровне дружелюбно потрескивают и перемигиваются малиновые угли, пахнет березой и дегтем, и мысли делаются ленивыми и праздными, и совсем не тянет заниматься поручением диакона. Хотелось бы думать из-за его бессмысленности, а не убаюкивающего тепла, березового чада и умиротворяющего света. Писание порицает нерадивых - леность порочна. Но до чего порой замечательна! Когда был моложе, казалось, подвластно само время, успевать и добиваться желаемого, а постарел, мудрено совладать не то, что с кормилом судьбы, с обыкновенным пером, грош за пучок. И в неутешительном понимании и признании тщетности повернуть жизнь вспять, садишься поближе к очагу или жаровне, жмуришься на огонь и придаешься предосудительному ничегонеделанью, бессовестно отложив дела и труды. И так хорошо и покойно. Сидел бы и сидел.
Но... Лэше ву лэш. Невозможное невозможно. Приговор и тяжкая ноша...
Эпитирит* с сожалением покосился на высокую стопку книг. Пересчитал, будто не знал сколько их. Знал, конечно. Сдержал вздох. Увы, сомнения, как и бессонница, приходят не прошено и остаются не спрашиваясь. С бессонницей ничего не поделать, а с сомнениями? С ними тоже. Но надо ли? Что-то делать? Бессонница заставляет ворочаться с бока на бок, а сомнения искать ответы. Жаль не подсказывают легких путей, где и у кого. У Ал-Калби? У Гая Солина? Орзия? Книге Зоар? Сефер ха-разим, которую невежды путают с Сефер Разиэль ха-малах? На страницах многочисленных Bestiarum vocabulum, собранных в библиотеке зелаторов? В главах Физиолога, а то и Шань хай-цзинь*!? Броситься в необъятное, не доброй волей жажды знаний, а от непроходимой глупости людской? Искать объяснения россказням нищего с паперти Святого Хара из-за подозрительности и мнительности диакона? Всяк добывает хлеб разумением своим, хотя бы и выдумками о великом голоде и чудище огненном. Подадут больше.
В комнате посветлело.
ˮУтро?ˮ − всполошился эпитирит скорому течению времен. Он и пера не обмакнул, написать строку. С чем идти к диакону? С пустыми листами?
Взгляд усталых старческих глаз обратился за окно, узреть благолепие нарождающегося дня.
Ужасающий лик пялился в комнату из-за стеколья и щерил клыкастую пасть. Эпитирит вздрогнул и прикрыл веки, спасаясь полузабытым советом матери.
− Закрой глазки и все плохое минует. Все-все-все. Раз и нету плохого.
Так и произошло. Открыл. Никого. За окном только темень.
А раскрашенный углем монстр летел и летел, распространяя заразу страха. Чудовище видели драбы, видели припозднившиеся выпивохи, наблюдали школяры, участвующие в очередной вакханалии. Свидетельствовали дуэлянты, выясняющие отношения в темных углах; канальщики, потрошившие склады; псари, устроившие сходку у причалов; нищие, караулившие доходные места на паперти. Видели редкие прохожие, видели лихие баротеро, способные не терять головы в жесточайших переделках. Вполне достаточно народу ужасающему происшествию не забыться и не сойти за дурной морок или пьяный бред. Остались и более весомые доказательства пребывания исчадья в мире живущих. От капающей смолы, сгорела лавка мерсера и шерстобитная мастерская. Выгорела в момент, ярко и дико, новая пристройка в монастыре кармелитов. Потом занялся склад заготовленного впрок теса и досок, уважаемого Трехта. Застигнутый врасплох возница, с испугу загнал четверку, впряженную в нарядную карету. Устроил безумную гонку по сонным улицам. Саму карету разбил и свалил в канал. Пассажиры, а среди них дочь маркграфа Фрэнса, достались рыбам.